— Между прочим, Мария Степановна, вы поставили меня в очень неловкое положение. Как человек определенных взглядов, я обязан не забывать сделанные вами признания. Но, с другой стороны, вы подруга матери моей жены, и я обязан верить, что Эмма Густавовна не могла пригласить сюда ни красных, ни даже розовых.
Любченко посмотрела на Шрагина долгим прищуренным взглядом, встала и, не говоря ни слова, направилась в переднюю.
— Мария, куда вы? — поспешила за ней Эмма Густавовна.
Несколько минут из передней доносились их голоса, потом хлопнула дверь, и Эмма Густавовна вернулась в гостиную. Бросив недовольный взгляд на Шрагина, она направилась к роялю, возле которого сидели, тихо разговаривая, Лиля и доктор Лангман.
Шрагин тоже подошел к ним. Они будто не замечали его и продолжали говорить о том, может ли музыка выражать не возвышенные, а самые простые, обыденные чувства человека.
— По-моему, музыка способна передать только такие чувства, которые человек переживает как потрясение: любовь, смерть, счастье, — говорил Лангман.
Лиля утверждала, что она в музыке слышит улыбку человека, его облегченный вздох, задумчивость, тихую грусть.
— Вот вам человек улыбается, — сказала она и сыграла несколько тактов из вальса Шопена. — Никаких потрясений, просто улыбка человека — не правда ли!
Шрагин смотрел на Лангмана, ждал, что он скажет. Но он, по-видимому, понял взгляд Шрагина по-своему, засмеялся и сказал:
— У нас, немцев, самым страшным считается гость, который, уже надев шляпу, начинает в передней рассказывать о привычках своей бабушки.
Лангман встал и начал прощаться. Лиля вышла провожать его. Услышав, как хлопнула парадная дверь, Эмма Густавовна спросила у Шрагина:
— Что такое вы позволили себе сказать моей подруге? Она заявила, что ее ноги не будет в моем доме.
— Мне не понравились ее настроения, — угрюмо ответил Шрагин.
— Мало ли кому не нравится чье-то настроение! — с явным намеком воскликнула Эмма Густавовна. — Вы же интеллигентный человек и находитесь в интеллигентном доме.
— По-вашему, я должен был молчать даже тогда, когда эта ваша подруга заявляет, что вечер, на который вы ее позвали, напоминает ей пир во время чумы? — с усмешкой спросил Шрагин.
— Что? Она так сказала?
— Да, она так сказала и сказала еще, что ей жаль вас. Вот тут я не выдержал и спросил: «Разве ее привели сюда насильно, под конвоем?»
Из передней вернулась Лиля.
— Ты послушай только, что тут выясняется, — обратилась к ней Эмма Густавовна. — Оказывается, эта Любченко назвала наш вечер пиром во время чумы!
— Боже, как мне все это противно! — воскликнула Лиля и, по привычке прижав пальцы к вискам, убежала в спальню.
— Чума не чума, но то, что здесь сумасшедший дом, — это правда, — потерянно произнесла Эмма Густавовна.
Четвертую ночь подряд природа справляла весенний шабаш. Днем она точно стеснялась кого-то — ветер стихал, светлело небо, дождь почти прекращался. Ночью закручивалась форменная чертовщина. Степные ветры, будто по команде, набрасывались на город со всех сторон, с неба на него рушился степной густой свинцовый ливень такой силы, что черепичные крыши звенели от ударов воды. А если вдруг степной ветер встречал своего морского соперника, они затевали дикую игру, скручивали в жгуты дождь и взвихренную воду лимана и хлестали ими в стены домов.
В эти бешеные ночи Харченко совершал рискованные походы через весь город, через мост — к военному аэродрому и обратно. Он носил в потайное место взрывчатку для Федорчука и Вальтера. Это была нелегкая работа. Придя домой после дневной смены на макаронной фабрике, он формовал тол в брикеты, похожие на поленья дров, потом обшивал их холстом, в котором прорезал дырки для подрывных капсюлей. А как только начинало темнеть, выходил из дому, неся на спине большую вязанку дров, среди которых были запрятаны два-три грозных полена.
Холодной зимой и теперь многие жители города ежедневно занимались поисками топлива. Немцы привыкли к серым фигурам с вязанками дров за спиною. И все же трудно было выйти с дровами из города и перейти мост.
Харченко выходил из дому незадолго до комендантского часа, когда начинались сумерки. Толовые поленья запрятаны в вязанке неплохо, и все же, если приглядеться, заметить их можно. По городу надо идти так, чтобы за спиной близко никого не было.
Перед мостом — будка контрольного поста. Солдаты, вроде, не обращают на него внимания. Но каждую минуту они могут окликнуть — вдруг им взбредет в голову поворошить вязанку или просто поглядеть ее вблизи?.. Правда, в эти бешеные вечера солдаты вовсе не вылезали из будки. Так что хозяйственный Харченко и обратно шел с вязанкой — дров не напасешься, если их каждый раз выкидывать.
Вот уже в четвертый раз Харченко благополучно выбрался из города. Каждый шаг вперед стоил ему невероятных усилий. Ветер валил с ног, толкал в грудь. Одежда сразу намокла и стала тяжелой, связывала каждое движение, а по спине, вызывая озноб, стекала вода. И не дай бог попасть в место, где ветер крутил свою дикую игру с ливнем! Тогда самое лучшее опуститься на колени прямо в грязь, положить впереди вязанку и держаться за нее руками, как за якорь, ожидая, пока водяные жгуты пойдут хлестать куда-нибудь дальше. А тогда вставай, выдирая ноги из трясины, взваливай свою вязанку на спину и вперед — в глухую, как стена темноту.
Пять километров этого адского пути он уже знал, что называется, на ощупь. На том берегу реки сперва скользкий, как лед, суглинок, потом полоса вязкого теста чернозема и, наконец, зыбкий, засасывающий ноги песок. По пути — памятные приметы: вырванный из земли и висящий на проводах телеграфный столб — в первый раз издали показалось, будто человек висит; лужа громадная, как озеро; сваленный в воронку сожженный грузовик, а чуть дальше — аккуратная немецкая могила с березовым крестом и рогатой каской на ней. И наконец, за аэродромом береговой склон, на который нужно было подняться, сделав ровно пятьсот шагов, после чего сворачивать влево, к размытому песчаному карьеру. Здесь тайник.